Неточные совпадения
«Чем, чем, —
думал он, — моя мысль была глупее других мыслей и теорий, роящихся и сталкивающихся одна с другой на
свете, с тех пор как этот
свет стоит? Стоит только посмотреть на дело совершенно независимым, широким и избавленным от обыденных влияний взглядом, и тогда, конечно, моя мысль окажется вовсе не так… странною.
О отрицатели и мудрецы в пятачок серебра, зачем вы останавливаетесь на полдороге!
— Нет, не брежу… — Раскольников встал с дивана. Подымаясь к Разумихину, он не
подумал о том, что с ним, стало быть, лицом к лицу сойтись должен. Теперь же, в одно мгновение, догадался он, уже на опыте, что всего менее расположен, в эту минуту, сходиться лицом к лицу с кем бы то ни было в целом
свете. Вся желчь поднялась в нем. Он чуть не захлебнулся от злобы на себя самого, только что переступил порог Разумихина.
Пущусь подалее простыть, охолодеть,
Не
думать о любви, но буду я уметь
Теряться по́
свету, забыться и развлечься.
Обломов был в том состоянии, когда человек только что проводил глазами закатившееся летнее солнце и наслаждается его румяными следами, не отрывая взгляда от зари, не оборачиваясь назад, откуда выходит ночь,
думая только
о возвращении назавтра тепла и
света.
Она знала, что̀ мучало ее мужа. Это было его неверие. Несмотря на то, что, если бы у нее спросили, полагает ли она, что в будущей жизни он, если не поверит, будет погублен, она бы должна была согласиться, что он будет погублен, — его неверие не делало ее несчастья; и она, признававшая то, что для неверующего не может быть спасения, и любя более всего на
свете душу своего мужа, с улыбкой
думала о его неверии и говорила сама себе, что он смешной.
— Ну, нет, — сказала графиня, взяв ее за руку, — я бы с вами объехала вокруг
света и не соскучилась бы. Вы одна из тех милых женщин, с которыми и поговорить и помолчать приятно. А
о сыне вашем, пожалуйста, не
думайте; нельзя же никогда не разлучаться.
Он приехал к Брянскому, пробыл у него пять минут и поскакал назад. Эта быстрая езда успокоила его. Всё тяжелое, что было в его отношениях к Анне, вся неопределенность, оставшаяся после их разговора, всё выскочило из его головы; он с наслаждением и волнением
думал теперь
о скачке,
о том, что он всё-таки поспеет, и изредка ожидание счастья свидания нынешней ночи вспыхивало ярким
светом в его воображении.
Он чувствовал всю мучительность своего и её положения, всю трудность при той выставленности для глаз всего
света, в которой они находились, скрывать свою любовь, лгать и обманывать; и лгать, обманывать, хитрить и постоянно
думать о других тогда, когда страсть, связывавшая их, была так сильна, что они оба забывали оба всем другом, кроме своей любви.
И Анна обратила теперь в первый раз тот яркий
свет, при котором она видела всё, на свои отношения с ним,
о которых прежде она избегала
думать.
Она
думала теперь именно, когда он застал ее, вот
о чем: она
думала, почему для других, для Бетси, например (она знала ее скрытую для
света связь с Тушкевичем), всё это было легко, а для нее так мучительно?
— Я
думаю: хорошо моим родителям жить на
свете! Отец в шестьдесят лет хлопочет, толкует
о «паллиативных» средствах, лечит людей, великодушничает с крестьянами — кутит, одним словом; и матери моей хорошо: день ее до того напичкан всякими занятиями, ахами да охами, что ей и опомниться некогда; а я…
— Я деловой человек, а это все едино как военный. Безгрешных дел на
свете — нет. Прудоны и Марксы доказали это гораздо обстоятельней, чем всякие отцы церкви, гуманисты и прочие… безграмотные души. Ленин совершенно правильно утверждает, что сословие наше следует поголовно уничтожить. Я сказал — следует, однако ж не верю, что это возможно. Вероятно, и Ленин не верит, а только стращает. Вы как
думаете о Ленине-то?
Я, помнится, обещал вам, что в этой книжке будет и моя сказка. И точно, хотел было это сделать, но увидел, что для сказки моей нужно, по крайней мере, три таких книжки.
Думал было особо напечатать ее, но передумал. Ведь я знаю вас: станете смеяться над стариком. Нет, не хочу! Прощайте! Долго, а может быть, совсем, не увидимся. Да что? ведь вам все равно, хоть бы и не было совсем меня на
свете. Пройдет год, другой — и из вас никто после не вспомнит и не пожалеет
о старом пасичнике Рудом Паньке.
Затихшее было жестокое чувство оскорбленной гордости поднялось в нем с новой силой, как только она упомянула
о больнице. «Он, человек
света, за которого за счастье сочла бы выдти всякая девушка высшего круга, предложил себя мужем этой женщине, и она не могла подождать и завела шашни с фельдшером»,
думал он, с ненавистью глядя на нее.
Все жили только для себя, для своего удовольствия, и все слова
о Боге и добре были обман. Если же когда поднимались вопросы
о том, зачем на
свете всё устроено так дурно, что все делают друг другу зло и все страдают, надо было не
думать об этом. Станет скучно — покурила или выпила или, что лучше всего, полюбилась с мужчиной, и пройдет.
«Должно быть, это правда: я угадал!» —
подумал он и разбирал, отчего угадал он, что подало повод ему к догадке? Он видел один раз Милари у ней, а только когда заговорил
о нем — у ней пробежала какая-то тень по лицу, да пересела она спиной к
свету.
После ужина казаки рано легли спать. За день я так переволновался, что не мог уснуть. Я поднялся, сел к огню и стал
думать о пережитом. Ночь была ясная, тихая. Красные блики от огня, черные тени от деревьев и голубоватый
свет луны перемешивались между собой. По опушкам сонного леса бродили дикие звери. Иные совсем близко подходили к биваку. Особенным любопытством отличались козули. Наконец я почувствовал дремоту, лег рядом с казаками и уснул крепким сном.
Ночь была хотя и темная, но благодаря выпавшему снегу можно было кое-что рассмотреть. Во всех избах топились печи. Беловатый дым струйками выходил из труб и спокойно подымался кверху. Вся деревня курилась. Из окон домов
свет выходил на улицу и освещал сугробы. В другой стороне, «на задах», около ручья, виднелся огонь. Я догадался, что это бивак Дерсу, и направился прямо туда. Гольд сидел у костра и
о чем-то
думал.
«Таким образом, следует
думать о Боге, что он вводит свою волю в знание (Scienz) к природе, дабы его сила открывалась в
свете и могуществе и становилась царством радости: ибо, если бы в вечном Едином не возникала природа, все было бы тихо: но природа вводит себя в мучительность, чувствительность и ощутительность, дабы подвиглась вечная тишина, и силы прозвучали в слове…
Сколько есть на
свете барышень, добрых и чувствительных, готовых плакать
о зябнущем щенке, отдать нищему последние деньги, готовых ехать в трескучий мороз на томболу [лотерею (от ит. tombola).] в пользу разоренных в Сибири, на концерт, дающийся для погорелых в Абиссинии, и которые, прося маменьку еще остаться на кадриль, ни разу не
подумали о том, как малютка-форейтор мерзнет на ночном морозе, сидя верхом с застывающей кровью в жилах.
Сама еще не вполне сознавая неправду, Дуня сказала, что без отца на нее скука напала. Напала та скука с иной стороны. Много
думала Дуня
о запоздавшем к обеду отце, часто взглядывала в окошко, но на память ее приходил не родитель, а совсем чужой человек — Петр Степаныч. Безотвязно представал он в ее воспоминаньях… Светлый образ красивого купчика в ярком, блестящем, радужном
свете она созерцала…
— Будьте спокойны, что могу, то сделаю, — сказал Патап Максимыч. — А теперь вот
о чем хочу спросить я вас: от слова не сделается, а все-таки… сами вы видели Марка Данилыча… Вон и лекарь говорит и по всем замечаниям выходит, что не жилец он на
свете. Надо бы вам хорошенько
подумать, как делами распорядиться.
—
О судьбе твоей все
думаю… Недолго мне, Фленушка, на
свете жить. Помру, что будет с тобой?.. Душа мутится, дух замирает, только об этом
подумаю. Всякий тебя обидит, никакой у тебя заступы не будет… Горько будет тебе в злобе мира, во всех суетах его… — Так, взволнованным голосом, склонив голову на плечо Фленушки, говорила Манефа.
Возвращаясь в Поромово, не
о том
думал Алексей, как обрадует отца с матерью, принеся нежданные деньги и сказав про обещанье Чапурина дать взаймы рублев триста на разживу, не
о том мыслил, что завтра придется ему прощаться с домом родительским. Настя мерещилась. Одно он
думал, одно передумывал, шагая крупными шагами по узенькой снежной дорожке: «Зародилась же на
свете такая красота!»
Но что мучило меня до боли (мимоходом, разумеется, сбоку, мимо главного мучения) — это было одно неотвязчивое, ядовитое впечатление — неотвязчивое, как ядовитая, осенняя муха,
о которой не
думаешь, но которая вертится около вас, мешает вам и вдруг пребольно укусит. Это было лишь воспоминание, одно происшествие,
о котором я еще никому на
свете не сказывал. Вот в чем дело, ибо надобно же и это где-нибудь рассказать.
Старшим дочерям гостинцы я сыскал, а меньшой дочери гостинца отыскать не мог; увидел я такой гостинец у тебя в саду, аленькой цветочик, какого краше нет на белом
свете, и
подумал я, что такому хозяину богатому, богатому, славному и могучему, не будет жалко цветочка аленького,
о каком просила моя меньшая дочь любимая.
Он говорил
о том, что многие, по-видимому, считают жизнь чем-то вроде плохого романа, кончающегося свадьбой, и что есть на
свете много такого,
о чем иным людям не мешало бы
подумать.
Мужик, конечно, не понимает, что бывают же на
свете такие вещи, которые сами себе целью служат, сами собою удовлетворяются; он смотрит на это с своей материяльной, узенькой, так сказать, навозной точки зрения, он
думает, что тут речь идет об его беспорядочных поползновениях, а не
о рабочей силе — ну, и лезет…
«Тебе сейчас хорошо. А что будет на том
свете? Шалишь, грешишь,
о смерти не
думаешь… Тогда пожалеешь! Неужели не выгоднее как-нибудь уж потерпеть тут, на атом
свете, — всего ведь несколько десятков лет. А зато там — безотменное блаженство на веки вечные, А то вдруг там тебе — ад! Ужаснейшие муки, — такие, какие даже представить себе трудно, — и навеки! Только
подумать: на веки вечные!.. Эх-эх-эх! Не забывай этого, Витя! Пожалеешь, да поздно будет!»
— Оратор указал на то, что я служу родине пером. Господа! Трудная это служба! Я не знаю, есть ли на
свете служба тяжелее службы русского писателя, потому что ничего нет тяжелее, как хотеть сказать, считать себя обязанным сказать, — и не мочь сказать. Когда я
думаю о работе русского писателя, я всегда вспоминаю слова Некрасова
о русской музе — бледной, окровавленной, иссеченной кнутом. И вот, господа, я предлагаю всем вам выпить не за государя-императора, а
Разъезжались. Было три часа ночи. Я нашим сказал, что пойду пешком, и они уехали. А я пошел бродить по улицам. Пустынны тульские улицы ночью, на них часто раздевают одиноких пешеходов. Но ни
о чем я этом не
думал. Такое счастье было в душе, что казалось, лопнет душа, не выдержит; шатало меня, как пьяного. Небо было в сплошных облаках, за ними скрывался месяц, и прозрачный белый
свет без теней был кругом и снег. И грудь глубоко вдыхала легко-морозный февральский воздух.
Сделавши это, он лег в постель покойнее, стал
думать о бедности и жалкой судьбе художника,
о тернистом пути, предстоящем ему на этом
свете; а между тем глаза его невольно глядели сквозь щелку ширм на закутанный простынею портрет.
Времени и пространства нет: и то и другое необходимо нам только для того, чтобы мы могли понимать предметы. И потому очень ошибочно
думать, что рассуждения
о звездах,
свет которых еще не дошел до нас, и
о состоянии солнца за миллионы лет и т. п. суть рассуждения очень важные. В таких рассуждениях нет ничего не только важного, но нет ничего серьезного. Всё это только праздная игра ума.
Для того, чтобы жить доброй жизнью, нет надобности знать
о том, откуда ты явился и что будет на том
свете.
Думай только
о том, чего хочет не твое тело, а твоя душа, и тебе не нужно будет знать ни
о том, откуда ты явился, ни
о том, что будет после смерти. Не нужно будет знать этого потому, что ты будешь испытывать то полное благо, для которого не существуют вопросы ни
о прошедшем, ни
о будущем.
От них только и узнают жители Калинова
о том, что на
свете делается; иначе они
думали бы, что весь
свет таков же, как и их Калинов, и что иначе жить, чем они, совершенно невозможно.
Он
подумал было, что это всё его мама, но нет, не она; кто же это его позвал, он не видит, но кто-то нагнулся над ним и обнял его в темноте, а он протянул ему руку и… и вдруг, —
о, какой
свет!
— Нет, а ты не шути! — настойчиво сказал Горданов и, наклонясь к уху собеседника, прошептал: — я знаю, кто
о тебе
думает, и не самовольно обещаю тебе любовь такой женщины, пред которою у всякого зарябит в глазах. Это вот какая женщина, пред которою и сестра твоя, и твоя генеральша — померкнут как светляки при
свете солнца, и которая… сумеет полюбить так… как сорок тысяч жен любить не могут! — заключил он, быстро кинув руку Висленева.
Катерина Астафьевна со всем этим умела управляться в совершенстве, и такая жизнь, и такие труды не только нимало не тяготили ее, но она даже почитала себя необыкновенно счастливою и, как в песне поется, «не
думала ни
о чем в
свете тужить».
Но
о всем этом не время было
думать. В Петербурге Горданова ждала ужасная весть: все блага жизни, для которых он жертвовал всем на
свете, все эти блага, которых он уже касался руками, отпрыгнули и умчались в пространство, так что их не было и следа, и гнаться за ними было напрасно. Квартира № 8 сгорела. Пока отбивали железную дверь кладовой, в ней нашли уже один пепел. Погибло все, и, главное, залогов погибло вдесятеро более, чем на сумму, в которой они были заложены.
— Поверьте, я, может быть, меньше всех на
свете думаю о переделке мира. Скажу вам более: мне так опостылели все эти направления и настроения, что я не вспоминаю
о них иначе как с омерзением.
Изредка поглядывая на реку и дальний берег, слабо отделявшийся от воды при робком
свете месяца, он уже перестал
думать о чеченцах и только ждал времени будить товарищей и итти в станицу.
Затем, помню, я лежал на той же софе, ни
о чем не
думал и молча отстранял рукой пристававшего с разговорами графа… Был я в каком-то забытьи, полудремоте, чувствуя только яркий
свет ламп и веселое, покойное настроение… Образ девушки в красном, склонившей головку на плечо, с глазами, полными ужаса перед эффектною смертью, постоял передо мной и тихо погрозил мне маленьким пальцем… Образ другой девушки, в черном платье и с бледным, гордым лицом, прошел мимо и поглядел на меня не то с мольбой, не то с укоризной.
Он приосанился, заговорил
о своей карьере, об опере,
о великом теноре Гарсиа — и приехал в Ганау молодцом. Как
подумаешь: нет ничего на
свете сильнее… и бессильнее слова!
Сообщенные вами новости оживили наше здешнее неведение
о всем, что делается на белом
свете, — только не
думаю, чтобы Чернышева послали в Лондон, а туда давно назначаю Ал. Орлова, знаменитого дипломата новейших времен. Назначение Бибикова вероятно, если Канкрин ослеп совершенно.
Евгений получил от сестры известие, что его сыновья князья. Это его ставит в затруднительное положение, потому что Варвара Самсоновна скоро опять должна что-нибудь произвести на
свет и тогда потребуется новый указ сенату. Дело сложное: не будучи князем, он, шутя, делает князей; но все-таки я ему советую
подумать о том, что он делает. 6 октября будем праздновать его 60-летие!
— «Милый Петя, ты не можешь себе представить, как напряженно я все
думаю о тебе, когда тебя не вижу. Твое присутствие до такой степени необходимо мне, что, когда тебя нет возле меня, мне кажется, что я одна на
свете. Жизнь без тебя точно пустыня…»
Сидя рядом с молодой женщиной, которая на рассвете казалась такой красивой, успокоенный и очарованный ввиду этой сказочной обстановки — моря, гор, облаков, широкого неба, Гуров
думал о том, как, в сущности, если вдуматься, все прекрасно на этом
свете, все, кроме того, что мы сами мыслим и делаем, когда забываем
о высших целях бытия,
о своем человеческом достоинстве.
Она села в третьем ряду, и когда Гуров взглянул на нее, то сердце у него сжалось, и он понял ясно, что для него теперь на всем
свете нет ближе, дороже и важнее человека; она, затерявшаяся в провинциальной толпе, эта маленькая женщина, ничем не замечательная, с вульгарною лорнеткой в руках, наполняла теперь всю его жизнь, была его горем, радостью, единственным счастьем, какого он теперь желал для себя; и под звуки плохого оркестра, дрянных обывательских скрипок, он
думал о том, как она хороша.
Сидела она и
думала о том, как хорошо жить на
свете и как хорошо она сделала, что ушла из вуза сюда, в кипящую жизнь. И
думала еще
о бледном парне с суровым и энергическим лицом. Именно таким всегда представлялся ей в идеале настоящий рабочий-пролетарий. Раньше она радостно была влюблена во всех почти парней, с которыми сталкивалась тут на заводе, — и в Камышова, и в Юрку, и даже в Шурку Щурова. Теперь они все отступили в тень перед Афанасием Ведерниковым.
Есть роковые силы, которые заставляют человека делаться тем или другим, и я уверен, что никакой преступник не
думает о скамье подсудимых, а тюремщик, который своим ключом замыкает ему весь вольный белый
свет, никогда не
думал быть тюремщиком.